Почему Джен уходит, понятно. Если она останется, она на все согласится, а соглашаться ей никак нельзя, это потеря себя, причем непоправимая. Почему она бежит ночью и почти сразу после разговора, разве на сон-транс какое-то время ушло, тоже понятно: еще одного такого разговора она не выдержит, а Эдвард ведь с утра начнет все заново. Пока он тоже вымотан и взял паузу, во всяком случае, у двери не дежурит. Самое время.
Денег у нее двадцать шиллингов, которые она потом отдаст кучеру дилижанса. Так-то ей работодатель должен еще пять фунтов, но попытку получить их у работодателя в данный момент даже обсуждать смысла нет. Что еще взять?
«Я знала, где найти в ящиках комода кое-какое белье, медальон, кольцо. Мои шарящие пальцы прикоснулись к жемчужинам ожерелья, которое мистер Рочестер заставил принять от него несколько дней назад. Его я оставила там: оно не было моим, а принадлежало призрачной невесте, которая растворилась в воздухе. Собранные вещи я завязала в узелок, кошелек с двадцатью шиллингами (все деньги, которые у меня были) положила в карман. Завязала ленты моей соломенной шляпки, зашпилила шаль, взяла в руки узелок, а также туфли, которые пока не могла надеть, и прокралась в галерею».
Почему Джен не берет жемчуг? Объяснение «это не мне, это той, кем я никогда не была» вроде бы понятно, но как-то не до конца. Она ведь очень практична и понимает, что бежит в пустоту. Она не считает для себя возможным взять такую ценную вещь? Она не хочет быть обязанной Эдварду? Наверное, все вместе. Мне кажется, здесь то же самое, что было с кузинами в Гейтсхеде: когда Джен чувствует, что кому-то что-то должна, она лучше даст больше, только бы не остаться в должниках. Там сработало, она, так сказать, переплатила, освободилась и забыла. Здесь она очень хочет сделать то же с Эдвардом — не чувствовать вины.
Если бы все было так просто.
читать дальшеИтак, у нее с собой одно платье, то, которое на ней, одна пара туфель, которая в руках, одна соломенная шляпка, шаль. Теплые вещи остаются вместе с остальным гардеробом. Их с собой в узелке не унесешь. Она берет белье и мелкие ценные вещи, что вполне логично. В списке, кстати, почему-то отсутствует «маленькая жемчужная брошка», прощальный подарок мисс Темпл. Медальон, напротив, раньше не упоминался. От родителей он или от Эдварда, неясно. В советском переводе Джен берет с собой «кое-какие безделушки», без расшифровки, что вообще-то нехорошо со стороны переводчика. Как можно было опустить упоминание о кольце? Это точно подарок Эдварда. И единственный его подарок, который Джен не в состоянии оставить. Ее единственная любовь, ее память, все хорошее, что было.
Правда, два дня спустя она забудет узелок в дилижансе, немножко обогатив кучера и окончательно обнищав. Видимо, это означает, что прошлое окончательно сгорело. Включая мисс Темпл (до отдаленного графства, куда та уехала, Джен никак не добраться) и, конечно, Эдварда.
Зачем Те, Кто Сверху делают это с Джен? Я осторожно полагаю, что ее испытывают. Ну и воспитывают немножко тоже, но это они всю дорогу, это само собой.
А еще ее ведут. Буквально за руку. Да, опека Тех, Кто Сверху весьма своеобразное явление, но без нее совсем пропасть. Вот смотрите. Мало кто задумывается над тем, зачем нужен визит Берты к Джен накануне свадьбы. Ведь могла бы и убить, а нервы так точно расстроила.
Между тем это чрезвычайно полезный визит, если рассматривать его в контексте.
Вот Джен за два дня до свадьбы практически разрешила себе быть счастливой. «Вчера я весь день была очень занята и чувствовала себя очень счастливой в этих хлопотах, потому что меня, хотя вы как будто считаете иначе, вовсе не преследуют страхи перед новой сферой и прочим. Для меня чудо — надежда на то, что я буду жить с вами, потому что я люблю вас. Нет, сэр, не надо сейчас нежностей, не мешайте мне говорить. Вчера я всей душой уповала на Провидение и верила, что все складывается прекрасно и для вас, и для меня. День был солнечный... После чая я немного погуляла по двору, думая о вас, и в воображении видела вас так близко, что почти не замечала вашего отсутствия. Я думала о жизни, ожидающей меня впереди: вашей жизни, сэр, более богатой и волнующей, чем моя, — настолько, насколько океан глубже ручья, несущего в него свои воды по прямому песчаному руслу. Я спрашивала себя, почему моралисты называют этот мир юдолью скорби — для меня он цвел будто роза».
Крах всех надежд в таком состоянии — очень опасная штука. «Я смотрела на свои заветные мечты, вчера такие сияющие и прекрасные — теперь они превратились в окостеневшие, холодные, посинелые трупы, которые уже никогда не воскреснут». Но все же Джен в день свадьбы не в такой эйфории, в какой могла бы быть, и это неплохо. Ей уже и разрушенный Торнфильд приснился, и разлука с Эдвардом, скрывшимся «за поворотом дороги», и падение вместе с последней стеной Торнфильда.
Ее предупредили, и это хоть сколько-то, но смягчает удар.
Страшно представить, что было бы без предупреждения, если после него она так раздавлена горем.
«Я торопливо шла через луга, перелазы, между живыми изгородями, пока солнце не поднялось над горизонтом... с какой мукой думала я о том, что покинула. Я ничего не могла с собой поделать: я думала о нем — как он смотрит на восходящее солнце в надежде, что вот-вот войду я и скажу, что останусь с ним, буду принадлежать ему. Как мне этого хотелось! Я жаждала вернуться, ведь было еще не поздно избавить его от горя утраты. Ведь пока еще мое бегство не обнаружено. Я еще могу вернуться и стать его утешительницей, его гордостью, его спасением от горя, а может быть, и от погибели. Как терзал меня страх перед этим его отказом от себя, куда более ужасным, чем мой отказ от него! Мысль эта была как зазубренная стрела в моей груди: она рвала меня, когда я пыталась ее извлечь, убивала, когда воспоминания загоняли ее глубже. В живых изгородях и рощах запели птицы... Птицы верны своим избранникам или избранницам, птицы — символ любви. А чем была я? Среди мучений сердца, отчаянной борьбы соблюсти верность нравственным началам я испытывала отвращение к себе. Меня не утешало самоодобрение и даже самоуважение. Я оскорбила... ранила... покинула моего возлюбленного. Я была ненавистна себе. И все-таки не могла повернуться, не могла сделать ни единого шага назад. Должно быть, меня вел Господь. Что до моей воли и совести, то безумное горе сломило одну и заставило замолчать другую. Я захлебывалась рыданиями, следуя моему одинокому пути — все быстрее, быстрее, словно в горячке. Слабость, зародившаяся внутри, затем сковала ноги, все мое тело, и я упала. Несколько минут я лежала на земле, уткнув лицо в мокрую траву. Я боялась — или надеялась? — что умру тут. Но вскоре приподнялась и поползла вперед на четвереньках, а затем встала на ноги, полная все той же решимости, того же нетерпения добраться до дороги».
Ее не бросают.
Вот кучер высадил ее из дилижанса в, казалось бы, случайном месте. Правда, это Уайткросс, единственная транспортная точка в не самой маленькой стране Англии, где неподалеку живут ее кузены. Впрочем, до них еще два голодных дня и две ночи под открытым небом. Джен решает ночевать в вереске — «он был сухим и еще хранил тепло летнего дня». Она заглушает голод горбушкой булки и собранной черникой, укрывается шалью, но не может заснуть.
«И мой отдых был бы поистине блаженным, если бы не скорбь в сердце... Оно страдало из-за мистера Рочестера и его тяжкой судьбы, оно оплакивало его с мучительной жалостью, тоскливо искало его рядом и, беспомощное, точно птица со сломанными крыльями, все еще пыталось развернуть их в тщетных попытках улететь к нему...
Я встала на колени, чтобы помолиться за мистера Рочестера. Глядя ввысь, я сквозь слезы узрела Млечный Путь. И, вспомнив, что он такое — какие бесчисленные звездные системы несутся в пространстве, представляясь нам лишь мягким сиянием, — я почувствовала всю мощь и силу Господню. И во мне не было сомнений, что Он спасет все, что создал, я верила, что не погибнет ни Земля, ни единая душа, которой она служит приютом. И возблагодарила Источник Жизни, Спасителя душ. Мистеру Рочестеру ничто не угрожало: он принадлежал Богу, и Богом будет он храним. Вновь я прильнула к теплому вереску и вскоре забыла во сне о своей печали».
Разумеется, больше всего Джен боится, что Эдвард покончит с собой. Но так-то он и без суицида много чего может натворить. («Видимо, сбылись мои худшие опасения: скорее всего он покинул Англию и с беззаботностью отчаяния поспешил в какое-нибудь былое свое убежище в Европе. И какой опиум от страшных страданий, какую отдушину для своих бурных страстей избрал он там?») К счастью, с ним все не так скверно.
«...хоть мистер Рочестер ее разыскивал так, будто у него ничего дороже на свете нет, да все впустую. Ну он и осатанел, прямо осатанел из-за этого своего разочарования. Никогда прежде с ним такого не случалось, но как он ее потерял, к нему просто подойти нельзя было. И он совсем один остался. Миссис Фэрфакс, экономку, отослал куда-то к ее родне, но по-хорошему — большую пенсию ей положил. Мисс Адель, свою воспитанницу, отправил в пансион. Порвал знакомство со всеми соседями и заперся в доме, будто отшельник».
Когда Эдвард отправляет Адель в пансион, мы не знаем, вероятно, сразу — раз уж договорился еще до последнего разговора с Джен, зачем что-то менять. С отставкой миссис Фэрфакс сложнее. Она в Торнфильде и какое-то время ведет дела. Сент-Джон рассказывает Джен, что мистер Бригс, разыскивая наследницу Джона Эйра, писал в Торнфильд: «ответ он получил не от мистера Рочестера, но от дамы, которая подписалась «Элис Фэрфакс». Полагаю, именно она написала Бригсу, а тот — Сент-Джону, что Джен «покинула Тернфилд-Холл ночью. Все поиски оказались тщетными. Окрестности были обысканы, но так ничего и не выяснилось». Через два месяца после бегства Джен, когда Берта ночью поджигает Торнфильд, миссис Фэрфакс в доме уже нет. Работа для экономки, кстати, есть, поскольку есть слуги. Эдвард во время пожара «поднялся на верхний этаж, разбудил всех слуг и самолично помог им спуститься». Видимо, миссис Фэрфакс при всей ее осторожности все-таки что-то не то сказала. Но, похоже, сказала по делу, поскольку Эдвард ее хоть и выставил, но «большую пенсию ей положил». То есть чувствует себя виноватым.
С соседями тоже небезынтересно. Джентльмены, помнится, приезжали в Торнфильд обедать, и Эдвард за папкой с рисунками Джен посылал — определенно
Возможно, джентльмены попробовали проявить мужское сочувствие брошенному джентльмену. Но Эдвард послал всех, перестал выходить «за порог дома» и «по ночам бродил по двору и по саду что твое привидение, будто рассудка лишился». Нет сомнения, что информация точная, потому что слуги никуда не делись и по-прежнему подсматривают.
Впрочем, вернемся к Джен, которая и через месяц, в день начала работы сельской учительницей, думает об Эдварде, и в ноябре, когда ее стараниями Сент-Джона настигает наследство, думает об Эдварде, и так, в общем, и не перестает о нем думать. По-прежнему винит себя и плачет — обычно по ночам, но иногда бывает и днем. «Из-за роковой судьбы, оторвавшей меня от моего патрона, которого я больше никогда не увижу; из-за отчаянного горя и гибельной ярости, которые рождены моим бегством и в эту самую минуту, возможно, сталкивают его с пути добродетели в такую бездну, что возврат на благую стезю окажется невозможным».
Что уж говорить о снах. «И я опять ощущала жар его объятий, слышала его голос, встречала его взгляд, прикасалась к его руке, к его щеке, любила его, была им любима — и надежда провести жизнь подле него воскресала со всей своей прежней силой и огнем. Тут я просыпалась. Тут я вспоминала, где нахожусь и в каком положении. Тут я вставала с моей кровати без полога, дрожа и трепеща, а потом глухая темная ночь становилась свидетельницей припадка отчаяния и слышала страстные рыдания. Утром в девять часов я пунктуально открывала дверь школы, спокойная, сосредоточенная, готовая к дневным трудам».
Ей нисколько не легче, чем Эдварду, с той разницей, что ей есть чем заняться. Я всегда полагала, что работа — лучшее средство от несчастной любви, и я рада, что мудрые классики тоже так считают. Но если посмотреть с этой точки зрения на то время, когда бездомная Джен голодает, пытается найти работу, ночует под открытым небом, понимаешь, что физические лишения тоже ведь неплохо отвлекают от страданий душевных.
«Однако жизнь меня не покинула, а с ней — и все ее требования, страдания и обязанности. Я должна была влачить это бремя... Я должна была заставить себя идти дальше, постараться жить и трудиться, как все остальные».
В начале и конце этого ужасного странствия Джен снова направляют Те, Кто Сверху.
Вот первое утро, после ночевки в вереске возле Уайткросса. «Шла я долго, и когда подумала, что больше у меня нет сил и я могу со спокойной совестью уступить утомлению, почти валящему меня с ног, могу больше не принуждать себя, а сесть на камень, который увидела поблизости, и без сопротивления покориться апатии, парализовавшей и сердце, и тело, — в эту минуту я услышала звон колокола, церковного колокола». Если бы в эту минуту она направилась прямо к церкви, а потом, узнав, что священник в трех милях, добралась бы до Марш-Энда, ее странствия были бы несколько короче и безусловно проще.
Вечером следующего дождливого дня, когда единственный раз удается поесть («слипшийся ком» овсянки, вынесенный для свиней), становится ясно, что еще одну ночь в лесу Джен не перенесет. «Но почему я не могу смириться с близкой смертью? Почему я тщусь сохранить никчемную жизнь? Потому что я знаю — или верю, — что мистер Рочестер жив, да и к тому же умереть от голода и холода — это жребий, которому человеческая природа не способна подчиниться без борьбы. О Провидение, поддержи меня еще немного! Помоги мне, будь моим поводырем!»
К этому времени она уже час бредет по тропинке и «ушла далеко от деревни: не только она, но и окружающие ее возделанные поля остались позади». Она находится у «тонущего в сумраке холма... Что же, пожалуй, я предпочту умереть там, чем на деревенской улице или проезжей дороге». Разумеется, по чистой случайности тропа — в сторону Марш-Энда, а с холма виден свет в его окне. Она могла бы сдаться, лечь и умереть, и даже хочет этого. Но тут — тоже совершенно случайно, конечно — «Дождь припустил, и вновь моя одежда промокла насквозь. Ах, если бы мороз окоченил мои члены в блаженном окостенении смерти! Пусть бы он лил и лил — я бы его не чувствовала. Однако мое еще живое тело дрожало от его промозглости, и я вновь поднялась на ноги».
Короче, ее ведут в Марш-Энд к Сент-Джону. Но вообще-то верно и наоборот: на такой ясный и весь героический путь Сент-Джона бросают Джен. В общем, их сталкивают.
Причем противостояние начинается прямо на мокрой ступеньке крыльца.
Если не знаешь, как писать о герое, разберись, зачем к нему прислали Джен. С Эдвардом сработало, попробуем так же с Сент-Джоном. И правда, что-то ведь парень такое наворотил в жизни, что к нему Те, Кто Сверху практически спецназ делегировали.
Итак, что мы знаем о Сент-Джоне до Джен. Он последний отпрыск по мужской линии «такого старинного рода, каких поискать. Марш-Энд принадлежал Риверсам с тех пор, как был построен, а было это, заверила она [Ханна, служанка Риверсов], «лет, надоть, двести тому назад, пусть он и скромный, махонький, коли сравнить с дворцом, какой мистер Оливер выстроил себе в Мортон-Вейл. Да она-то помнит, как папаша Билла Оливера ремеслом занимался — иголки делал, а Риверсы рыцарями были в старину при королях Генрихах».
Марш-Энд действительно производит впечатление старинное, едва ли не в землю ушел — маленькое окошко «всего в футе над землей» (через него Джен подглядывает за Дианой и Мэри) на это намекает.
Строитель дворцов мистер Оливер также отзывается о Риверсах «с большим уважением... Он сказал, что это один из стариннейших родов в здешних краях, что предки мистера Риверса были богаты, что некогда весь Мортон принадлежал им, и даже теперь, по его мнению, человек, носящий эту фамилию, мог бы, если бы пожелал, получить согласие любой невесты».
Отец Сент-Джона Мортоном уже не владел, причем беднеть Риверсы начали задолго до него. Но вначале Риверсы-родители не бедствовали. Хотя и не шиковали. Ханна: «старый хозяин был как все прочие — и жил по-простому: на птиц охотился, хозяйство вел и все такое прочее. Вот хозяйка была другая. Все над книгами сидела, науками занималась».
Денег на жизнь по-простому для мужа и занятия науками для жены хватало, пока папа-Риверс не вложился в предприятие шурина. Мама-Риверс, любительница сидеть над книгами, в девичестве была, как помним, Эйр. Один ее брат «женился на мисс Джейн Рид, дочери владельца Гейтсхеда», а другой, «Джон Эйр, негоциант, до своей кончины проживавший в Фуншале на Мадейре», — тот самый дядя Джон, о котором уже неоднократно говорилось.
Не совсем понятно, до или после ранней смерти миссис Риверс произошла финансовая катастрофа с последующей ссорой и разрывом зятя и шурина. Ханна: «несколько лет назад их отец потерял почти все свои деньги, когда человек, которому он доверял, объявил себя банкротом». Диана: «Между ним и нашим отцом очень давно возникла ссора. Это по его совету батюшка вложил большую часть своего состояния в коммерческие предприятия, которые его разорили. Они обвиняли друг друга, расстались в гневе и так никогда не помирились. Позднее дядя повел дела более удачно и, как оказывается, нажил состояние в двадцать тысяч фунтов. Он так и не женился, и кроме нас, за одним исключением, других родственников у него не было. Впрочем, то родство не ближе нашего. Отец всегда лелеял надежду, что дядя искупит свою вину, оставив свое состояние нам. В этом письме нас известили, что он завещал все до последнего пенни не нам, если не считать тридцати гиней, которые должны быть поделены между Сент-Джоном, Дианой и Мэри Риверс для покупки трех траурных колец». Я уже имела случай сказать, что дядя Джон, конечно, мог завещать состояние кому хотел, но вот эта издевка над племянником и особенно племянницами, которых он ни разу в жизни не видел (Диана: «мы... не видели его ни разу в жизни»), как минимум лишняя. Перевернулся ли он в гробу, когда Джен бестрепетно и оперативно поделила унаследованное на четверых? Впрочем, это его личные половые проблемы, Джен нисколько не интересные.
После разорения старший Риверс продолжает охотиться за птицами, вести хозяйство «и все такое прочее», хотя постепенно обрастает долгами. Сент-Джон: «Я беден. Выяснилось, что после уплаты долгов моего отца в наследство мне достанется лишь этот ветшающий дом, ряды кривых елей за ними и кусок местной почвы перед ним с тисами и остролистами». На что требовались деньги? Разумеется, на образование детей.
Детки пошли не в папеньку, но в маменьку. Ханна: «В здешних местах никого на них похожего нет, да и не было. Они любили учиться, все трое, с тех пор почти, как начали говорить. И всегда были «на свой лад скроены». Мистер Сент-Джон, когда вырос, захотел учиться в университете и стал священником, а девочки, как окончили пансион, так пошли в гувернантки. Потому что, как они ей объяснили... раз он [отец] не может обеспечить их будущее, они должны сами себя содержать. И дома они уже давно почти не живут, да и сейчас приехали ненадолго из-за кончины отца».
Был ли пансион, в котором учились Диана и Мэри, таким же привычным викторианским ужасом, как Ловуд? Наверное, нет. Все-таки Ловуд в царствование Роберта Брокльхерста признан общественностью явлением экстраординарным. Но вообще пансионы бывают разные. Помнится, Джен вскоре после свадьбы навестила Адель в пансионе. «Она так бурно обрадовалась, увидев меня, что я была растрогана. Выглядела она бледной и худенькой и сказала, что ей тут плохо. Я убедилась, что правила этого пансиона были слишком строги, а курс обучения труден для девочки ее возраста... Поэтому я подыскала пансион с более мягкими правилами... Я следила, чтобы она никогда ни в чем не нуждалась». Впрочем, Диана и Мэри не производят впечатление заморенных теней. Видимо, все же повезло.
Дочери выросли девушками образованными и желают быть независимыми. На шее у отца не сидят, точно так же, как Джен, работают гувернантками, и зарабатывают, вероятно, немногим больше. Причем отношение работодателей к ним совсем не такое уважительное, как в Торнфильде. «Диане и Мэри вскоре предстояло покинуть Мур-Хаус и вернуться к совсем иной жизни и обстановке, к жизни гувернанток в большом оживленном городе на юге Англии, где обе служили в семьях, богатые и чванливые члены которых видели в них лишь прислугу и ничего не желали знать об их внутренних достоинствах, ценя только приобретенные ими знания, как ценили искусство своего повара или вкус своей камеристки».
Сент-Джон: «Я ничтожен. Риверсы — древний род, но из трех последних его потомков две зарабатывают горькую корку зависимости среди чужих людей, а третий считает себя чужим в родной стране, причем не только в жизни, но и в смерти».
Впрочем, до смерти отца Сент-Джон не мог покинуть родную страну, где он чужой, ибо папенька был против, и сыновий долг не позволял ослушаться. «Теперь, когда мой отец скончался и мне дано самому распоряжаться моей судьбой, в Мортоне я останусь недолго».
Впрочем, не так уж долго ему приходится ждать права самому распоряжаться своей судьбой. Всего-то год.
Сент-Джону двадцать девять (Джен, в разговоре с Эдвардом), уже давно не мальчик. Он получил хорошее образование (Кембридж — это вам не пансион для девочек, а что заметно дороже, это понятно, на воспитание и образование наследника и положено в эту эпоху тратить больше, чем на дочерей). Кстати, в университете Сент-Джон вполне себе успешен в социальном плане. С деньгами у него негусто, но он заводит друзей, достаточно близких, с которыми ему необходимо перед отъездом из Англии попрощаться.
Что делает Сент-Джон после окончания университета? Не совсем ясно. Денег точно не зарабатывает. Видимо, принимает сан. Два года назад, то есть в двадцать семь, ну даже если в двадцать шесть, получает Мортонский приход. До этого, вероятно, служил еще где-то.
Деятельность его в Мортоне похвальна и прогрессивна: «...пока я здесь, я буду отдавать все свои силы благу прихода. Когда два года назад я его принял, в Мортоне не было школы: детей бедняков изначально лишали возможность улучшить свой жребий. Я учредил школу для мальчиков, а теперь намерен открыть школу для девочек. Ради этой цели я снял строение, к которому примыкает домик в две комнаты для учительницы. Получать она будет тридцать фунтов в год».
Правда, сам Сент-Джон этим удовлетвориться не в состоянии.
«Год назад я сам был глубоко несчастен: мне казалось, что я ошибся, приняв духовный сан. Будничные обязанности священника казались мне смертельно скучными. Меня снедало желание испробовать более деятельную мирскую жизнь, например, более увлекательный труд литератора; меня влекла судьба художника, писателя, оратора — да кого угодно, лишь бы не священника. О, под моим смиренным облачением билось сердце политика, солдата, поклонника славы; оно томилось по известности, жаждало власти. Я задумался; моя жизнь стала настолько несчастной, что ее необходимо было изменить, чтобы не умереть».
Мог ли он изменить свою жизнь в сторону деятельности и обмирщения, стать литератором, художником, писателем, оратором и вообще любимцем славы? А заодно обеспечить сестер, чтобы им не пришлось зарабатывать горькую корку зависимости среди чужих людей?
А как же. Вот она, Розамунда Оливер, «чарующая изяществом форм» и редкой красотой — «все совершенства без исключения и ни единого изъяна». И с характером все в порядке: «Она была своевольной, но и покладистой; тщеславной... но не ломакой; щедрой; чуждой чванства, сопутствующего богатству; наивной, отнюдь не глупой, веселой, живой и легкомысленной. Короче говоря, она казалась очаровательной даже беспристрастным судьям одного с ней пола вроде меня». И Сент-Джон ее хочет едва ли не круче, чем Базаров Одинцову.
«Любя Розамунду Оливер столь безумно, со всей пылкостью первой страсти к такому безмерно красивому, грациозному, пленительному созданию, одновременно я спокойно и беспристрастно сознаю, что она не будет мне хорошей женой, что она не годится мне в спутницы жизни, что не пройдет после свадьбы и года, как это станет для меня бесповоротно ясным, и что за двенадцатью месяцами экстаза последуют сожаления до конца моих дней... она не способна разделить ни одну из моих надежд, не способна ни в чем стать моей помощницей».
Да, мисс Оливер для работы помощницей миссионера в Индии не годится. Но с деньгами тестя можно отлично реализоваться и в пределах Англии и при этом сделать много добра. Можно стать литератором, писателем, оратором (проповеди-то у Сент-Джона выходят превосходные) и вообще любимцем славы.
А еще можно позаботиться о сестрах, дав им приданое.
Но тогда пришлось бы до конца своих дней жить с женой, которая для Сент-Джона перестанет быть хорошей, когда его физическое к ней влечение остынет.
То есть, проще говоря, Сент-Джон не намерен делать ни малейшей уступки никому из этих несовершенных и грешных людей. Служить Богу — да! Но не ниже.
Оно, конечно, бывает. Но, как бы помягче сказать, Сент-Джон на свете не один. Его воспитали как наследника рода и, простите за грубую прямоту, денег потратили заметно больше, чем на Диану и Мэри вместе взятых. Не мешало бы вспомнить, что у любого наследника есть не только права, но и обязанности.
Но для Сент-Джона обязанностей по отношению к сестрам словно не существует вовсе. Он взрослый человек, который идет своим путем и зарабатывает на жизнь. Они взрослые люди, которые идут своим путем и зарабатывают на жизнь. Все довольны, все смеются, «всегда говорят, что лучше дома на свете места нет. И до того друг дружку любят — никогда не ссорятся, не затевают свар. Такой дружной семьи поискать!» (Ханна).
Гм. Любая дружная семья, однако, имеет свои особенности. Удивляет не то, что сестры не требуют от брата их обеспечить (как можно, он семейный кумир, а у них руки-ноги целы, не умрут с голоду), но то, что он сам от себя этого не требует. Однако если не требует, значит, считает, что ничем сестрам не обязан. Он сам, они сами.
Будь у женщин в это время столько же возможностей устроить свою жизнь, как у мужчин, все было бы ок. Но ведь это совершенно не так.
Сент-Джон этого не видит в упор. «Из всех сердечных чувств лишь любовь к родным имеет надо мной непреходящую власть». Ладно врать-то. Просто удобно устроился, имея в сестрах хороших, самоотверженных девочек, любовь к которым ему ничего не стоит.
В общем, он не просто «холодный, неуступчивый, честолюбивый человек», каковым себя характеризует. Он человек черствый, эгоистичный, избалованный семьей и влюбленный в себя. У него, опять же как у Бланш, «все... чувства соединены в одном — в гордыне, а гордыню полезно укрощать».
Он и красотой своей гордится почти что как Бланш, с той лишь разницей, что одновременно гордится своими интеллектом и проницательностью («...я замечаю на ее лице признаки сильной воли, а потому сомневаюсь в ее покладистости. — Некоторое время он испытующе смотрел на меня, а потом добавил: — Она выглядит неглупой, но совсем лишена красоты... Эти черты совершенно лишены гармонии, присущей красоте»).
В общем, сей Аполлон еще и суровый, но непогрешимый судия всех вокруг, и все как-то послушно внимают.
Неудивительно, что он приходит к фанатизму. «И вот в долгом мраке тщетной борьбы воссиял свет, и пришло облегчение. Сдавившая меня теснина вдруг раскинулась безграничным простором. Силы моего духа услышали зов Небес восстать, обрести полную мощь, развернуть крылья и унестись в неизмеримую даль. Господь поручил мне нести Его весть, а чтобы доставить ее далече и сообщить достойно, требуются умение и сила, смелость и красноречие — все лучшие качества солдата, государственного мужа и оратора, ибо все они необходимы хорошему миссионеру.
Я решил стать миссионером. С этого мгновения состояние моего духа изменилось. Оковы распались, освободив все мои способности, не оставив от цепей ничего, кроме еще не заживших ссадин, исцелить которые способно лишь время. Правда, мой отец воспротивился, но после его кончины на моем пути уже нет неодолимых препятствий. Остается уладить кое-какие дела, найти себе преемника в Мортоне, разорвать или рассечь путы чувства — последний бой с человеческой слабостью, которую, знаю, я преодолею, так как поклялся ее преодолеть, — и я покину Европу ради Востока».
Как смотрят на это Диана и Мэри? Как хорошие и самоотверженные девушки, привыкшие жертвовать всем семейному кумиру.
«Обе пытались держаться как обычно, но, как ни старались побороть свою печаль, им не удавалось полностью победить ее или утаить. Диана дала мне понять, что это будет совсем иное расставание, чем прежние. Вероятно, новая разлука с Сент-Джоном будет продолжаться долгие годы, если не всю жизнь.
— Он все принесет в жертву своему давнему решению, — сказала она. — Родственные узы и чувство даже еще более могучее... А хуже всего то, что совесть не позволяет мне отговаривать его от необратимого решения, и, разумеется, я даже на миг не могу его осудить. Верное, благородное, истинно христианское решение, и все же оно сокрушает мне сердце. — На ее прекрасные глаза навернулись слезы, а Мэри ниже наклонила голову над шитьем.
— Мы остались без отца, а скоро останемся без дома и без брата, — тихо произнесла она».
То есть Сент-Джон бросает обеих сестер без копейки в Англии и уезжает реализовывать драгоценного и прекрасного себя в Индию, где собирается закончить жизнь. И поскольку он намеревается в Индии же и умереть, теперь ему, как герою, уж точно все можно.
«...не могу я, — добавил он с особой выразительностью, — прозябать в этой трясине, замкнутой горами. Вся моя натура, данная мне Богом, противится этому. Способности, дарованные мне Небом, парализованы, не приносят пользы. Вы слышите, как я противоречу себе? Я, который в проповедях призывал довольствоваться самым смиренным жребием, указывал, что даже дровосеки и водоносы своим трудом славят Господа, — я, Его служитель, носящий сан, впадаю почти в исступление от желания вырваться отсюда. Что же, приходится искать средство примирить склонности с нравственными принципами».
Лучше бы, конечно, эти самые склонности и нравственные принципы примирять с совестью. Но если ее нет, то и примирять не с чем. А пока Сент-Джон перестает бывать у Оливеров, не чувствуя за собой ни малейшей вины: «Мисс Оливер окружена поклонниками и льстецами. Не пройдет и месяца, как мой образ сотрется в ее сердце. Она забудет меня и выйдет за того, кто, вероятно, сделает ее гораздо счастливее, чем мог бы сделать я».
Это, бесспорно, так. Розамунда действительно вскоре после Рождества «выходит замуж за мистера Грэнби, одного из самых родовитых и достойнейших жителей С..., внука и наследника сэра Фредерика Грэнби. Об этом мне [Сент-Джону] вчера сказал ее отец».
Да, потому что рядом с Розамундой есть умный и богатый мистер Оливер, который позаботился о дочери и ее разбитом сердце. А не будь папеньки, Розамунда выкарабкивалась бы как-нибудь сама — и не факт, что выкарабкалась бы. Сент-Джон, всецело поглощенный тяжелой битвой со своими чувствами, и пальцем бы не шевельнул. Как не шевельнул, чтобы помочь сестрам. Не раздели Джен состояние на четверых, вряд ли судьба Дианы и Мэри сложилась бы хоть сколько-то благополучно. В общем, формула «будь я его женой, этот хороший человек, чистый, подобно подземному не озаренному солнцем роднику, вскоре убил бы меня, не пролив ни капли моей крови, и его незапятнанная кристальная совесть осталась бы такой же кристальной» для сестер тоже работает отлично. Да и для всех, кто имеет счастье быть близким к мистеру Риверсу.
В общем, Сент-Джон — это яркий представитель типа «никто, кроме Меня, Мне не указ, и Я всех победю, ибо никого нет даже близко достойного Меня».
Ну-ну, сказали Те, Кто Сверху.
И высадили возле Уайткросса Джен.
Если бы Джен услышала намек в виде церковного колокола, обратилась в церковь, а потом дошла до Марш-Энда, она бы избежала кучи унижений, двух голодных дней и одной ночи в сыром лесу. И все равно столкнулась бы с Сент-Джоном.
Но тогда она, во-первых, не попала бы в самое логово врага и не нашла бы там двух верных друзей.
А во-вторых, ей пришлось бы просить.
Но разве она в ту страшную ночь не просит? Да что там просит, Ханну умоляет («Я хотела бы попросить разрешения переночевать в сарае. И еще кусок хлеба», «Вы не позволите мне поговорить с вашими хозяйками?» и даже «Не закрывайте дверь! Бога ради, не закрывайте!»).
Так то Ханну с ее простой и понятной позицией: хлеба дам, в сарай не пущу, кто его знает, какую банду ты с собой привела, «мы в доме не одни, а с нами джентльмен, и у нас есть собаки и ружья!»
А вот Сент-Джона не просит ни о чем.
Попробуем разобраться с их первой
Пока Джен едва ли не ползет к Марш-Энду, туда же уверенным шагом возвращается с работы невеселый Сент-Джон. Работа нелюбимая — хоть волком вой. С наследством облом, денег нет и не будет. Есть сестры, но они разумные девушки, сами справятся. Хочется в Индию и стать героем, но пока не выходит. Хочется Розамунду, но желать женщину, которую Сент-Джон не уважает, Сент-Джон считает для себя унизительным. Погода под стать обстоятельствам, даже собаку с собой не взял. Как ни изображай цельнометаллического, хочется в тепло и ужинать с семьей.
Однако пространство перед входом оказывается занято: на крыльце маячит бродяжка, пререкающаяся с Ханной. Или он заметил Джен, еще когда она в окно смотрела? Тогда она показалась еще подозрительнее. Так-то Сент-Джон пусть не морпех, вооруженный собакой, но вполне джентльмен, а дома, может, и ружье найдется. Но зачем рисковать, если можно немного послушать и не рисковать?
Вот Ханна захлопнула дверь, бродяжка падает «на мокрую ступеньку», стонет, ломает руки и даже рыдает «в невыносимой агонии». Добрый пастырь стоит в темноте неподалеку от крыльца и с любопытством наблюдает за происходящим (Сент-Джон Ханне: «Я был рядом и слышал весь ваш разговор»). Прежде чем он соблаговолит заняться тем мокрым, грязным и истощенным недоразумением, что валяется на его крыльце, он желает недоразумение классифицировать.
Вообще на этом месте понятно, что никакую преступную группировку нищенка не представляет. Скучный обычный пастырь уже начал бы помогать. К этому обязывают его не только долг и вера, но и, между прочим, такое мирское соображение, как забота о репутации. Представим себе, что после ненастной ночи рядом с домом священника находят мертвым человека, которому ночью в этом самом доме отказали в помощи. Бесспорно, это скандал. Впрочем, Сент-Джон все-таки выше подобных соображений. Он свои обязанности знает и, как бы они его ни доставали, исправно и принципиально их исполняет. Исполнит и сейчас. Чуть погодя. Когда соберет достаточно информации для того, чтобы судить и наставлять.
Увы, подобный священник — действительно скверный пастырь. Кстати, Сент-Джон с обычной своей самоуверенностью считает, что будет отличным миссионером. Нда. А также он мог бы стать гениальным литератором / художником / писателем / оратором / политиком / солдатом. Вот как только появится в роли такового в обществе, так все сразу закричат — гений! гений! — поклонятся в ножки и, как в «Пластилиновой вороне», седло большое, ковер и телевизор в подарок сразу врУчат, а может быть, вручАт.
Что-то глубоко невзрослое слышится в подобной оценке себя любимого. Сент-Джон совершенно не годится ни в политики (полное отсутствие гибкости и способности учитывать чужие интересы), ни в солдаты (поставьте его в строй и попробуйте заставить выполнять команды офицера, самим-то не смешно?), ни в писатели-литераторы (с каким осуждением он говорит Джен: «человеческие привязанности и симпатии для вас крайне важны» — как он собирается стать писателем без знания этих самых презренных привязанностей и симпатий?). Ну вот, может, оратором у него бы получилось, судя по впечатлению Джен от его проповеди. Так это ж работать надо и пробиваться, дабы занять место под солнцем, а не в каком-то занюханном Мортоне блистать раз в неделю красноречием.
Впрочем, вернемся к хладнокровному наблюдению Сент-Джона за Джен, которая сколько-то времени (она считает, что недолго, но несколько минут определенно прошло) лежит на крыльце, пытясь справиться с собой и принять предстоящую смерть. Для нее-то все всерьез, а не постоять посмотреть. «Каким ужасным будет мой последний час! В невыносимом одиночестве, отвергнутая людьми! Я лишилась не только якоря надежды, но и твердости духа — последней, впрочем, ненадолго. Вскоре я постаралась укрепить ее.
— Я могу всего лишь умереть, — сказала я. — Я верю Богу, так постараюсь в смиренном молчании ждать свершения Его воли.
Эти слова я произнесла вслух и, затворив свою смертную тоску в сердце, приложила все силы, чтобы она осталась там — немая и покорная».
Проще говоря, недоразумение заявляет вслух, что на сем замолкает и помирать собирается тихо. То есть больше ничего интересного Сент-Джон не услышит. Посему он резюмирует: «...случай необычный, и мне следует хотя бы разобраться в нем. Встаньте, женщина, и войдите в дверь передо мной».
Ну что ж. С одной стороны, он все равно спасает Джен жизнь. За что она ему должным образом благодарна. С другой стороны, вот прямо там на ступеньке она не то чтобы понимает — что там в таком состоянии получится понимать, — но ощущает, с кем имеет дело. Через три дня она, несколько оправившись, ранит Сент-Джона в самое сердце, охарактеризовав действия его сестер как «бескорыстнейшее, искреннейшее сострадание», а его действия всего лишь как «евангельское милосердие».
Но даже Сент-Джон должен признать, что она права. Пока сестры пытаются по-человечески помочь (Диана кормит размоченным в молоке хлебом, Мэри снимает с Джен мокрую шляпу и поддерживает голову), пастырь разумно прикручивает их активность («Сначала не давайте много... пока ей больше нельзя») и приступает к допросу.
«— Посмотрим, может быть, она уже способна говорить. Надо узнать ее имя.
Я почувствовала, что на это сил у меня хватит, и ответила:
— Меня зовут Джейн Эллиот».
(Между прочим, это вторая после прямого визита в церковь упущенная возможность, на сей раз в духе индийской фильмы. Как вас зовут? — Джен Эйр. — !!!!!!!!! Немая сцена. Крики, слезы, объятья. Песни, танцы. Болливуд как он есть.)
«— Где вы живете? Где ваши друзья?
Я промолчала».
Он бы еще про родственников спросил. Бронте тщательно скрывает то, какая она язва, но то и дело это прорывается наружу.
«— Можем ли мы послать за кем-нибудь?
Я покачала головой.
— Вы не объясните, что с вами произошло?..
— Сэр, сейчас я не в состоянии сообщить вам какие-либо подробности.
— В таком случае, — сказал он, — что, по-вашему, я могу сделать для вас?
— Ничего, — ответила я».
Пять реплик подает Сент-Джон, и после каждой можно начинать просить и умолять. Последняя так и вовсе подразумевает. Конечно, Джен измучена, и ее «сил хватало лишь на самые короткие ответы». Но всякие «Бога ради, не гоните» и прочие «прошу вас» тоже довольно короткие конструкции. При этом, стоит заговорить Диане, и Джен вдруг и попросить может, и благодарность выразить, и пожаловаться, и вообще сил хватает на довольно пространный ответ.
«— То есть мы уже оказали вам всю помощь, какой вы ожидали? — спросила она. — И можем выгнать вас на пустошь в дождливую ночь?
Я посмотрела на нее и подумала, что у нее удивительное лицо, в котором сочетаются сила воли и доброта. Внезапно я осмелела и, ответив улыбкой на ее сострадательный взгляд, сказала:
— Я доверяю вам. Будь я бездомной собакой, знаю, вы не прогнали бы меня от своего очага. И потому не боюсь. Делайте со мной и для меня все, что сочтете нужным, но, прошу, не требуйте, чтобы я много говорила: мне трудно дышать, и при каждом слове горло мне сжимает спазма».
Наступает довольно длительное молчание. Расстановка сил такая: будь Сент-Джон у себя, он мог бы полновластно решать, как будет выражено его христианское милосердие
Если брать в целом, отношение Сент-Джона к Джен четко определяется полученной информацией и проходит три стадии. В настоящий момент он определился с первой. Бродяжка — не из низов, с грамотной речью, явно попавшая в беду,
Однако, как мы помним, есть еще мнение сестер. И они явно за то, чтобы оставить Джен у себя.
Бронте дает достаточно информации, чтобы примерно понять, как происходило обсуждение. При следующем разговоре Сент-Джон скажет Джен: «Как видите, мои сестры хотят оставить вас здесь, как оставили бы и выхаживали полузамерзшую птичку, которую порыв зимнего ветра занес бы им в окошко». Видимо, что-то похожее он говорит сестрам в гостиной: вы хотите подобрать птичку, но она же не птичка, а целый человек
Следующие три дня она лежит пластиком «в тесной комнатке на узкой кровати». Сент-Джон заходит по крайней мере один раз (но вряд ли сильно больше) и занимает привычную нишу: как главный, раздает руководящие указания, сколько кормить, сколько не кормить, сколько не мешать спать, нет, врача звать не надо (сестры явно хотели), сама справится. А если бы не справилась? Что ж, тогда бы он позаботился о похоронах. Впрочем, не будем о грустном, Сент-Джон явно человек не без опыта по части истощенных бедняков, и все его указания Джен на пользу.
Поединок (а все их разговоры — именно поединки) возобновляется, как только Джен встает на ноги. Прямо с первых слов, которые соизволяет произнести пастырь в сторону незваной гостьи. Она ест пирожок, который принесла ей прямо из духовки Диана. Он садится напротив и смотрит на нее в упор. «В этом взгляде были бесцеремонная прямота, упорная пристальность...
— Вы очень голодны, — сказал он. (...)
— Надеюсь, мне недолго придется есть ваш хлеб, сэр, — был мой неловкий, не слишком вежливый ответ».
Ну, что подразумевалось, на то и ответила.
«— Да, — сказал он невозмутимо, — как только вы назовете нам адрес ваших близких, мы им напишем, и вы сможете вернуться домой».
Как оно трогательно, это постоянное стремление Сент-Джона узнать, кто родственники Джен, и сплавить ее на их попечение
«— Где вы жили последнее время?..
— Место, где я жила, и те, у кого я жила, моя тайна, — ответила я без обиняков».
Все это несколько напоминает совсем другой английский литературный шедевр — «Гордость и предубеждение» Остин. «Элизабет заподозрила, что ей суждено было быть первым человеком, осмелившимся дать отпор бесцеремонности столь важной особы». Вообще Сент-Джон и Джен — отличная, как бы поточнее, пара для спарринга. По силам они почти равны, и наблюдать за их поединками — всегда удовольствие.
Как-то незаметно для себя пастырь вместо того, чтобы заставить молить о помощи, вынужден сам эту помощь предложить.
«— Однако, если я не буду ничего знать ни о вас, ни о вашем прошлом, я не смогу вам помочь, — сказал он. — А вы нуждаетесь в помощи, не так ли?
— Очень, сэр, но мне будет более чем достаточно, если какой-нибудь истинный филантроп поможет мне найти работу, какую я могла бы выполнять, за вознаграждение, которое обеспечивало бы меня самым необходимым».
И ему все никак не удается перехватить инициативу, хотя он пытается.
«— Не берусь судить, истинный ли я филантроп, однако я готов оказать вам всю помощь, какая в моих силах, для достижения столь почетной цели. Во-первых, скажите мне, что вы делали и что вы умеете делать?..
— Мистер Риверс, — сказала я, повернувшись к нему и глядя на него так же, как он смотрел на меня, — открыто и без робости, — вы и ваши сестры оказали мне великую услугу... ваше великодушное гостеприимство спасло меня от смерти. Такое благодеяние дает вам безграничное право на мою благодарность и некоторое право на мою откровенность. Я расскажу вам о прошлом... столько, сколько совместимо с моим душевным покоем и не подвергнет нравственной и физической опасности не только меня, но и других».
И не больше.
«— Вам не понравится долго пользоваться нашим гостеприимством, вы, я вижу, предпочтете как можно быстрее перестать быть предметом сострадания моих сестер, а главное, моего ми-ло-сер-дия (я прекрасно понимаю тонкое различие, но принимаю его, оно справедливо). [Ух, как его задело. Разумеется, он простит как христианин. А как человек с хорошей памятью никогда не забудет.] Вы не хотите зависеть от нас?
— Да, я уже это сказала. Дайте мне работу или объясните, как ее найти, — это все, чего я прошу теперь. А тогда отпустите меня, пусть это будет самая убогая лачужка. Но до тех пор разрешите мне остаться здесь. Мне страшно вновь испытать ужасы бездомности и нищеты».
И даже сейчас Сент-Джон не может с чистой совестью отнести ее просьбу исключительно к себе великому.
«— Конечно, вы останетесь здесь! — сказала Диана, положив белую руку на мои волосы.
— Конечно! — повторила Мэри с мягкой искренностью, видимо, ей присущей».
Сент-Джон вынужден отступить, но пытается при отступлении отыграть хоть что-то.
«— Я более склонен к тому, чтобы посодействовать вам самой зарабатывать свой хлеб насущный, и попытаюсь это сделать. Но заметьте, мои возможности невелики. Я ведь всего лишь священник бедного сельского прихода, и помощь моя, по необходимости, будет самой скудной. Если вам не по душе смиренный труд, поищите чего-то более для вас подходящего, чем могу предложить я.
— Она ведь уже сказала, что готова на любую честную работу, какая ей по силам, — ответила за меня Диана. — И ты знаешь, Сент-Джон, у нее нет выбора: она вынуждена довольствоваться помощью черствых людей вроде тебя».
Сговорились. С видимой «полной невозмутимостью» пастырь снова берет «книгу, которую читал перед чаем», и делает вид, что это не ему только что, вежливо и не теряя собственного достоинства, дали по носу, взяв в союзники его собственных сестер. Если даже считать первую беседу ничьей, все равно один-ноль.
Последующие три недели, пока Джен чуть ли не впервые в жизни наслаждается интеллектуальным и дружеским общением на равных (в жизни Джен, конечно, была Хелен, но она была много выше), Сент-Джон работает, молчит и наблюдает. Причем работает много и старательно: «он редко бывал дома, посвящая большую часть времени посещению бедных и больных среди своих прихожан, чьи жилища были разбросаны по пустошам. Никакая погода не служила препятствием исполнению его пастырских обязанностей: и в дождь, и в ведро, завершив часы утренних занятий, он брал шляпу и... отправлялся по зову любви или долга — не знаю, как сам он на это смотрел». Насколько в ходе посещений пастырь правильно выполняет свои обязанности, вопрос. В проповеди, которую с восхищением слушает Джен, ее удивляют «отзвуки странной горечи, отсутствие утешительной кротости... я не почувствовала себя успокоенной, просветленной, возвысившейся духом — напротив, меня преисполнила невыразимая печаль». Похоже, качество пастырской работы сильно уступает количеству выполненных посещений.
Наконец за три дня до отъезда Дианы и Мэри Джен подходит к Сент-Джону, чтобы напомнить о его обещании подыскать ей работу: «...время было на исходе — я должна была найти какое-нибудь место».
Я уже три недели назад все нашел, говорит Сент-Джон, «но, поскольку вы как будто были полезны и счастливы здесь, поскольку мои сестры, несомненно, привязались к вам и ваше общество доставляло им редкое удовольствие, я не счел нужным мешать вам до тех пор, пока их отъезд из Мур-Хауса не должен будет заставить и вас его покинуть».
Помимо явного стремления несколько поставить Джен на место, объяснение Сент-Джона страдает неполнотой. Чем бы помешало Джен и сестрам Риверс знание того места, что подобрал Сент-Джон? Очевидно, тем, что место не будет принято. Не страшно, если девица проявит недовольство, но если будут недовольны сестры, они станут чего-то требовать от брата, а он между тем намерен другого не предлагать. Возможно, не хочет, но скорее и правда не может (не к Оливерам же ему из-за какой-то Джен обращаться).
Между тем за истекшее время Сент-Джон на основании наблюденного переменил свое отношение к мисс как-бы-Эллиот, переведя ее в следующую категорию. Дело даже не в том, что ему по-прежнему интересен случай. Хотя интересен и непонятен, да. Умная, молодая, хорошо образованная, очень независимая по характеру девица, пережившая какую-то таинственную «крайне необычную и губительную» катастрофу, изгнавшую ее из дома, где она «обрела рай». При этом категорически заявляет, что ее «совесть чиста, как и у вас троих» (завуалированный для приличия ответ на завуалированный для приличия вопрос — а не было ли у вас, случаем, секса по месту работы).
Главное в том, что Сент-Джон отнес Джен с ее ловудской выучкой в категорию полезных для дела — и хотел бы устроить на место учительницы для девочек.
Но есть, как всегда, нюансы. Место и впрямь, как говорит Джен, «более чем скромное». Чтобы оно было принято, требуется не велеть, снисходить и указывать, но уговаривать.
А Сент-Джон этого не умеет от слова совсем. Как не очень способен нормально, без режима судии и наставника, разговаривать с людьми.
Потому что делов-то на пару минут. Джен: я бы хотела узнать, не нашлось ли для меня место. Нормальный священник: да, место учительницы для девочек в нашей школе. Тридцать фунтов в год, домик в две комнаты с меблировкой, оплаченная служка из работного дома. Я понимаю, что маловато, но ничего другого, увы, нет. Джен, немного подумав: благодарю, мне подходит.
Не то Сент-Джон. После пассажа о сестрах, которым он милостиво разрешил три недели развлекаться обществом Джен, следует длинная пауза: «...он, казалось, вновь погрузился в свои мысли и, судя по выражению его глаз, забыл и о моем деле, и обо мне». Разрешите не поверить. Второй раз он впадет в точно такое же состояние шестого ноября, решая, как лучше сообщить Джен, что она богатая наследница и к тому же его кузина. А что у него взгляд типа «я думаю о другом, важном», так это всю дорогу, любим, умеем, практикуем.
«— Какое место имеете вы в виду, мистер Риверс? Надеюсь, проволочка не усугубит для меня трудности получить его?
— О нет, поскольку только от меня зависит предложить его вам, а от вас — принять его.
Он вновь помолчал, словно ему не хотелось продолжать».
Ну, тогда извини. Не то чтобы Джен щелкнула пальцами у него под носом и сказала — просыпаемся рожаем! Но не так уж и далеко.
«Я потеряла терпение. Быстрый жест, требовательный устремленный на него взгляд сообщили ему о том, что творилось в моей душе, лучше всяких слов и с меньшими затруднениями».
Зря вы торопитесь, с укором говорит Сент-Джон и долго объясняет, как обнищал и впал в ничтожество род Риверсов, как беден и ничтожен он сам и как бедно и ничтожно место, которое он нашел. И как он уже чувствует и знает, почему именно Джен его не примет. «Возможно, вы даже сочтете его унизительным для себя — ведь я успел увидеть, что вы привыкли к утонченности, как выражаются в свете. Ваши вкусы влекут вас к идеальному, и вы жили в обществе людей, во всяком случае, образованных, я же считаю, что никакое служение не может унизить, если оно — на благо человеков». Да-да, ведь он сам всю жизнь жил исключительно в обществе необразованных людей, особенно дома и в Кембридже.
«— Так что же?.. Продолжайте», — говорит Джен (она терпеливая, как мы знаем).
«— Мне кажется, вы примете место, которое я вам предложу, и на некоторое время останетесь здесь — но не навсегда. Как и я не мог бы до конца жизни вести мирное, узкое и все время сужающееся существование английского деревенского священника. Ибо вашей природе, как и моей, присуще свойство, не приемлющее покоя, хотя и по иным причинам».
На чем он снова умолкает. Ну блин. «Объясните же! — попросила я настойчиво»
Вот только после этого Сент-Джон наконец объясняет, что предлагает, и торопливо («видимо, почти ожидая негодующего или в лучшем случае пренебрежительного отказа») спрашивает — хотите стать этой учительницей? Спасибо, принимаю с радостью, говорит Джен, рассудив, что «в такой работе не было ничего неблагородного, недостойного или нравственно унизительного». Вы точно поняли? Вы точно понимаете, за что беретесь? — тревожится и дважды переспрашивает Сент-Джон. И очень доволен
Но ему мало, и он хочет продолжить беседу, сначала вновь блеснув психоанализом (то есть он так думает), а затем при первой возможности переведя разговор на себя любимого. И вот это уже четко попытка произвести впечатление на чуть ли не единственного человека, на которого это самое впечатление ему произвести не удается.
Судите сами.
«Он встал, прошелся по комнате, остановился, снова посмотрел на меня и покачал головой.
— Что именно во мне вызывает у вас неодобрение, мистер Риверс? — спросила я.
— Долго вы в Мортоне не останетесь, нет-нет!
— Почему? Какая у вас причина думать так?
— Я прочел это в ваших глазах. Они не из тех, что обещают мириться с однообразием жизни.
— Я лишена честолюбия.
При слове «честолюбие» он вздрогнул и повторил его.
— Нет. Почему вы подумали о честолюбии? Кто честолюбив? Я знаю, во мне есть честолюбие, но как вы догадались?»
Я говорила о себе
Но поле битвы — по-прежнему за Джен. Заметил ли Сент-Джон, что практически признал их равенство?.. Впрочем, как психоанализ, так и самоанализ — не его форте.
Да, тяжко жить тем, кто влюблен в себя, но при этом болезненно чувствителен к впечатлению, производимому на окружающих.
Впрочем, то ли еще будет.
Вторая стадия — это идиллический период в истории отношений Джен Эйр и Сент-Джона Риверса. Они продуктивно работают вместе, дружат, шутят, откровенничают. Он носит ей книжки и хвалит за усердие. Она проводит ему сеансы психотерапии, причем небезуспешные («в беседах с вами я уже некоторое время черпаю поддержку и одобрение»). Оба ужасно страдают от несчастной любви, причем объект оной любви ими самими и брошен. Джен плачет из-за Эдварда. Сент-Джон сохнет и чахнет, потому что нельзя переспать с Розамундой. Сплошная гармония.
Кстати о сексе. Надеюсь, никто из вменяемых людей не считает, что мистер Риверс в свои двадцать девять — девственник (ну, кроме деваческих форумов, где почему-то очень любят тащиться, воображая взрослого героя сексуально невинным; впрочем, чем бы девы не тешились, лишь бы не вешались). Вообще незамужняя (на тот момент) дочь сельского пастора обращается с вопросами секса в своих романах с полной свободой и всегда говорит то, что хочет сказать (конечно, завуалированно — в рамках приличия, — но всегда недвусмысленно). Сент-Джон человек страстный, не без опыта, твердо знает, кого и чего хочет, и если краснеет всякий раз, когда видит прекрасную Розамунду, то, уж конечно, не от смущения. «Плотскую лихорадку», как он называет свою страсть к мисс Оливер, он решительно отделяет от «судорог души» (тут ему следовало произнести ужасное слово на букву Л из шести букв, но он в это дело не верит).
Однако, если задуматься, в Мортоне с партнерами для секса у священника даже не проблема, но засада. Разумеется, в Кембридже Сент-Джон со всем этим разобрался, но вопросы пола — они такие, с ними, как с работой по дому, крайне редко удается разобраться раз навсегда и окончательно. Впрочем, что бы там ни писали в любовно-картонных романах, секс крайне редко бывает главной проблемой взрослого работающего человека. Обычно его другим загружают по самую маковку.
Но так-то нереализованность в половой сфере отражается на мужском характере ничуть не менее пагубно, чем на женском, и помнить об этой (Сент-Джон ее явно оценивает как темную и всячески угнетает) стороне жизни мы будем.
Из забавного: с момента получения письма от мистера Бригса (конец августа) до пятого ноября, то есть два с лишним месяца, мистер Риверс имеет достаточно информации, чтобы вычислить: Джен Эллиот и Джен Эйр — одно лицо. От Бригса он знает о скандале в Торнфильде с последующим бегством оттуда гувернантки, она же несостоявшаяся невеста, по имени Джен Эйр. Наверняка в письме была указана дата. Через три дня Сент-Джон находит у себя на пороге Джен ну-допустим-Эллиот, которая явно откуда-то бежала, говорит о перенесенной ужасной катастрофе и далее по тексту. Мог бы и сопоставить. Но Сент-Джон отлично знает, что живет в реальности, а не в опере
Но, как мы знаем, если такого не может быть, его не может быть никогда. И его решительно нет до пятого ноября, когда Те, Кто Сверху, потеряв терпение, подсовывают Сент-Джону под нос надпись «Джен Эйр», сделанную рукой Джен, понятное дело, Эйр.
Далее общеизвестно. Сент-Джон вынуждает Джен признаться в том, что она Эйр. А она его — в том, что он Эйр Риверс. Все это весьма забавно, и даже Сент-Джон единственный раз на всю книгу открыто смеется, увидев, в какой ужас привело Джен известие о двадцати тысячах фунтов. Впрочем, вскоре он уже совсем не смеется, а, напротив, смущается и едва ли не просит — а давайте вам сестры расскажут, я решительно хотел бы увильнуть. Кстати, еще одно свидетельство того, как он покамест плох в роли пастыря. Опытного священника, как опытного врача, невозможно смутить темой разговора.
Меняются ролями Джен с Сент-Джоном и в другом смысле: в начале разговора Джен, «припомнив его необычное поведение накануне, всерьез обеспокоилась, не помешался ли он». После того, как все тайны выплыли наружу, уже Сент-Джон пытается усадить Джен, уговаривает успокоиться и даже винит себя: «Вы бредите. У вас мешаются мысли. Мне следовало исподволь подготовить вас к этому известию». Следует признать, что они оба очень забавные, особенно во взаимодействии. Да и вообще беседы второй стадии переполнены смешными и трогательными детальками.
Впрочем, идиллии осталось жить недолго.
Джен принимает и, что еще более важно, продавливает решение о разделе наследства дяди между четырьмя кузенами, как обычно, не считая, что чем-то жертвует, напротив: «...я не откажусь от поманившей меня упоительной радости — от возможности хоть отчасти вернуть неоплатный долг и завоевать себе друзей на всю жизнь». Насчет друзей она, конечно, немного перегибает, но вообще-то финансовое равенство дружбу действительно укрепляет. Да и вряд ли раздел на четверых следует называть жертвой. Джен становится независимой женщиной и получает возможность вращаться в тех кругах, в каких она хочет. Оказаться в обществе, так сказать, Ингрэмов ее не тянет вовсе.
Между тем назревает кризис в их отношениях с Сент-Джоном.
Вначале все не так плохо. Да, Сент-Джон намекает на необходимость найти в жизни новую цель (откуда же ему знать о служении), отыскать «применение талантам, которые Бог дал вам употребить в оборот и за которые Он строго с вас спросит. Джейн, предупреждаю вас: я буду следить за вами внимательно и с тревогой... Приберегите свое упорство, свое горение для достойного дела, не расточайте их на преходящие пустяки». Его предостережения вроде бы и верны (Бронте в «Шерли» устами одной из второстепенных героинь незабываемо ярко и страстно декларирует необходимость применить в жизни те способности, которые тебе даны). Настораживает интонация: мистер Риверс незаметно отошел от равных отношений и вновь встал в позу высшего, судящего и наставляющего.
Это явный признак перехода отношений в стадию третью — и, возможно, заключительную.
«Он вновь оледенел в своей замкнутости, замораживая и мою откровенность. Обещания, что будет обходиться со мной, как со своими сестрами, он не сдержал и постоянно делал между нами словно бы незначительные, но обескураживающие различия, которые отнюдь не способствовали сердечности. Короче говоря, теперь, когда я была признана его родственницей и жила под одним кровом с ним, мне казалось, что расстояние между нами заметно увеличилось по сравнению с тем временем, когда он знал меня просто как учительницу деревенской школы его прихода».
Посмотрим, с какого момента мистер Риверс начинает систематически оледенять кузину.
Это мы знаем точно — с четверга перед Рождеством, в день возвращения домой Дианы и Мэри. Джен при помощи Ханны устраивает в Мур-Хаусе генеральную уборку, протапливает дом, тактично обновляет обстановку, открывает и меблирует те комнаты, которые стояли пустыми и запертыми. В общем, наводит «светлый скромный уют». Плюс приготовление рождественского ужина — в общем, сестры «пришли в восторг... Мне было очень приятно, что я сумела предвосхитить их желания и что мои труды добавили очарования к радости их возвращения домой».
Сент-Джон ведет себя с каким-то, я бы сказала, невзрослым хамством. Явившись, первым делом «осведомился, не пресытилась ли я наконец трудами горничной». После уговоров дает показать себе дом, делает это с подчеркнутым невниманием и небрежением. Джен спрашивает — может быть, она что-то сделала не так, нарушила какие-то воспоминания («без сомнения, весьма огорченным тоном»). Отнюдь, ответствует Сент-Джон, но «он опасается, что мыслей и сил я потратила больше, чем оно того заслуживало». И, кстати, где стоит такая-то книга? «Я показала нужную полку. Он взял искомый том и, удалившись в свою оконную нишу, погрузился в чтение. Мне, читатель, это не понравилось».
Ну еще бы.
«Главное событие дня — иными словами, возвращение Дианы и Мэри, — было ему приятно, но все, чем оно сопровождалось — веселая суматоха, восторженные восклицания, — ему досаждало. Мне казалось, он жалеет, что не наступил следующий, более тихий день». Он и сестер встречает не на крыльце, как Джен с Ханной, а выйдя из гостиной, «спокойно поцеловал каждую, негромко произнес несколько приветственных слов, немного постоял, слушая их, а затем, дав понять, что ждет их в гостиной, удалился в свое убежище». Зато когда «в самый разгар вечернего празднования, примерно через час после чая», его вызывают за четыре мили к умирающей, он несколько подчеркнуто счастлив. В большем мире с самим собой, комментирует Джен. А еще показал женщинам, что он делом занят, а они ерундой, добавлю я.
Но, быть может, он остро несчастлив, потому что дело идет к замужеству Розамунды, и чужое домашнее счастье ему как ножом по сердцу? А что он человек не великодушный, мы и так знаем. Ну допустим.
Тем более что при первой возможности («я в первый раз после этого разговора оказалась с Сент-Джоном наедине») он внезапно откровенен с Джен и сообщает, что «битва была дана и завершилась победой... Исход этой битвы решающ: мой путь теперь, благодарение Богу, чист». А это что было? Сожалеет о давней откровенности? Демонстрирует, что, как всегда, всех победил, даже себя? Ну допустим.
«Когда наша взаимная радость... поулеглась и мы вернулись к обычным занятиям и привычкам, Сент-Джон начал чаще оставаться дома и сидел с нами в гостиной иногда часами». Все чему-то учатся. Мэри рисует, Диана штудирует тома «Энциклопедии», Джен борется с немецким, Сент-Джон приобщается к хиндустани. «Он безмолвно сидел в своей нише и казался совершенно поглощенным своим предметом, однако его голубые глаза... иногда со странной сосредоточенностью останавливались на той или иной из нас». Как он объясняет несколько позже, он колебался в выборе, кого именно из сестер заставить заниматься с ним хиндустани. Что же тут было колебаться, если сестры немедленно заявляют, смеясь, что их бы он никогда не уговорил. Я знаю, невозмутимо соглашается Сент-Джон. Гм. Так-то он это объясняет тем, что Джен ему очень поможет: «если бы он вновь и вновь повторял начала, преподавая их кому-то... они закрепятся у него в памяти». Если вспомнить, что он при этом подчеркнуто хвалит Джен за посещения школы в любую погоду, настаивает на том, чтобы она туда шла в снег, дождь и ветер, и утверждает, что
Ну допустим. Но это все равно не объясняет оледенения, отчуждения и вообще что мешает им быть друзьями и на равных. А также его «испытующих поцелуев» каждый вечер: «серьезность и покорность, с какой я терпела эту церемонию, казалось, придавали ей для него известное очарование».
Бесспорно, Сент-Джон хочет Джен подчинить. Что ему, кстати, вполне удается. «Мало-помалу он приобрел надо мной власть, подавлявшую мою волю, — его похвала и внимание сковывали больше его безразличия... Я всеми фибрами ощущала, что для него приемлемы только серьезные настроения и занятия, и из-за этого в его присутствии ничего другого позволить себе уже не могла. Я оказалась во власти леденящих чар. Когда он говорил «уходи!», я уходила, когда он говорил «приди!», я приходила, когда он говорил «сделай это!», я делала. Но мне не нравилась моя кабала. Много раз я от всей души желала, чтобы он вновь перестал меня замечать».
Цепочка получается такая: Сент-Джон видит, что Джен слишком ценный кадр, такой жалко упускать, в Индии очень пригодится; он начинает ее исподволь воспитывать и готовить к великой миссии; а это дело серьезное, и всякие рождественские хиханьки неуместны; понемногу он приучает ее к предстоящему, то есть обучает языку и послушанию.
И все равно такое впечатление, что мы что-то пропускаем. Джен девушка разумная и старательная, не лучше ли она будет работать, если заключить с ней союз, а не требовать покорности?
И зачем вообще эта покорность?
Похоже, мы в очередной раз неправильно ставим вопрос и пытаемся понять, на какую сторону двери хочет кошка, вместо того, чтобы понять, чего кошка добивается.
Все просто. Сент-Джон добивается подчинения. Комфортное равенство вдруг резко перестало быть комфортным. Он жаждет главенства в их отношениях и не помирится на меньшем.
В переводе это означает, что он чувствует себя на ступеньку ниже и не знает другого выхода, как снова начать сражаться, ломать и подчинять.
А до того момента, как он ринулся подчинять, он делал все, чтобы доказать, что Джен неправа. Особенно в сравнении с тем, насколько прав и велик он.
В переводе это означает, что какой-то поступок Джен его ужасно уел, и он из кожи вон лезет, только бы продемонстрировать, что он лучше.
Но что такого ужасного натворила Джен в промежутке между комфортным дружеским равенством и наступлением ледникового периода в их отношениях? Школу не берем, по ней достигнут консенсус: Джен остается работать на полную ставку, пока не найдена преемница. Что еще? Она сменила фамилию? Оказалась родственницей? Получила наследство? Разделила наследство?
Именно. Она разделила деньги поровну на четверых.
И тем самым сделала то, с чем не справился и о чем даже не думал по жизни Сент-Джон: обеспечила счастливую независимость его сестрам.
Я бы даже сказала, что Джен становится негласным главой семьи, вытеснив с этой позиции Сент-Джона.
Совершенно непростительный поступок.
(продолжение следует)
anna-y.livejournal.com/